Инверсия и повседневность

Кисаме кладет ладонь на гладкую черноволосую макушку, чуть надавливает, привлекая внимание. Учиха отрывает взгляд от свитка, смотрит снизу вверх.
— Не хотите потрахаться, Итачи-сан?
Учиха сидит с полминуты неподвижно, словно прислушиваясь к себе, но потом качает головой:
— Не хочу.
— Жаль, — Кисаме пропускает меж пальцев гладкие пряди и возвращается на свою койку.
Теперь от руки пахнет Учихой — можно провести вдоль ладони носом, собирая оттенки аромата, чуть раздвинуть ноги, расстегнуть штаны…
— Не здесь, отвлекаешь, — недовольный голос выдергивает его из фантазий.
— А в душевой потоп, ее все утро ремонтируют, — пожимает плечами Кисаме.
— А потерпеть?
— Не-а, яйца аж тянет, — качает головой Кисаме и приспускает трусы. Резинка неприятно давит под мошонкой, но знание того, что Учиха, если и не смотрит, то уж точно слышит, искупает все.
Кисаме облизывает руку, обильно смачивая ее слюной, чтоб при каждом толчке хлюпало, жестко обхватывает себя у самой головки, резко проводит к основанию. Выдыхает.
Раздается нарочито громкий шорох свитка, Кисаме скалится.
Они оба знают, что Кисаме никогда не страдал от преждевременной эякуляции, поэтому размеренная, неторопливая дрочка может длиться и длиться.
Учиха не выдерживает первым: подходит к постели, садится, убирает руку Кисаме и заменяет своей.
Кисаме коротко вдыхает: чужая ладонь хоть и меньше, но нежнее. Гораздо нежнее.
— Итачи-сан… а может, ртом?
Учиха смотрит на него, не мигая, Кисаме думает, что наглеть, когда у напарника в кулаке зажат твой член, — плохая идея. Но Учиха, вопреки всем ожиданиям, наклоняется и берет в рот.
— О-о-х, Итачи-и-са-ан, — только и может, что простонать Кисаме.
Учиха не отвечает: он увлечен процессом, и Кисаме коротко стонет, когда задняя стенка глотки вдруг поддается, и член проскальзывает в жаркую глубину.
— Твою же мать!..
Кисаме трясёт от макушки до копчика, выламывает в пояснице, и он засаживает в тесное горячее горло со всей силы. Учиха не отстраняется, только закрывает глаза, когда навернувшиеся слезы проливаются горячими дорожками, да сглатывает мелко-мелко, явно борясь с тошнотой.
Кисаме отодвигается, осторожно касается пальцами припухших красных губ, собирая прозрачную нитку слюны и густую белую каплю, растирает влагу меж пальцев.
Учиха открывает глаза, выравнивает дыхание и прочищает горло, тянется к бинтам для обмотки ног, лежащим рядом с кроватью, сплевывает в них белесым и вязким, вытирает слезы тыльной стороной ладони.
— Итачи-сан, а я бы вашу не выплюнул, — говорит Кисаме, рассеянно водя пальцами по гладкой коже в вырезе чужой футболки.
Учиха поднимает голову, его голос звучит чуть хрипло, но, как всегда, спокойно:
— Тебе доводилось бывать с мужчиной, принимая?
Смешок забивает глотку. Вот как… Да уж, чужая душа — потемки.
— Было дело. Было давно.
— И как ощущения? — Учиха поднимается с колен, садится на кровать, не сводя с Кисаме пристального взгляда.
— Как будто сейчас обосрусь, — ржет Кисаме, вспоминая их с Забузой неловкую возню в казарменных койках. — Но если расслабиться, можно привыкнуть.
— Ты достигал разрядки?
— Кончал ли я? — Кисаме перестает смеяться, он видит тлеющую искру любопытства и похоти в чужом взгляде, таком невыразительном обычно. — Да.
Ему почти интересно, как поведет себя Учиха дальше, как сумеет выказать это желание, такое чуждое его холодному, бесстрастному облику.
Но Учиха не говорит ни слова, лишь кладет ладонь Кисаме на бедро, туда, где складками собрались приспущенные штаны, где оголилась кожа бедра в жесткой поросли темных волосков. Кисаме не двигается — только смотрит, не моргая, кажется, даже не дыша, как чужая рука ползет выше и выше.
Странное чувство, непривычное. Незнакомое. Но… Приятное.
Обычно их роли распределены с точностью до наоборот: Кисаме просит, а Учиха, подумав, соглашается. Или нет. Или захлебывается кровью. Или смотрит внутрь себя своими черно-серыми, словно у старика, глазами.
Но чаще все же соглашается.
Чуть поводит головой, а потом щелкает кнопками плаща: одна, втора, третья… шуршит ткань, падая на пол, звенит оружейная сталь. Всегда неспешно, словно с издевкой, их секс каждый раз — подачка: бери, Кисаме, я разрешаю, давай же.
Словно голую кость побитому псу от хозяйских щедрот кидает.
Бери… давай же…
И Кисаме берет, он непривередлив, неприхотлив, как и всякий шиноби. Да и гордости со времен ухода в нукенины с каждым годом все меньше.
Такая вот жизнь.
Такой вот Учиха.
Не тонкий-звонкий, как когда-то давно, в тринадцать, а уже заматеревший, обросший коркой мозоли снаружи и изнутри, изрезанный шрамами, словно галька волнами — обточенный буднями до полной бесчувственности.
Учиха… Сладкая сука.
Но лучше сука, чем скука в перерывах между миссиями. Шлюхи — скука. Выпивка — скука. Карты и кости — зевота до щелчка в челюстях.
Вот и остается — лечь под напарника.
Кисаме облизывает губы, сухая кожа чуть царапает язык, Учиха глядит внимательно, читая каждый жест. И все понимает правильно.
Толкает Кисаме в грудь раскрытой ладонью, нависает сверху. Кисаме не сопротивляется, вода научила его быть податливым и мягким, когда нужно. Безжалостным не-человеком, тварью, демоном — когда захочет.
Впрочем, Учихе ли не знать?
Все знает, все понимает, но продолжает — идет по лезвию ножа, ступает легко, играючи, ведь гений, ведь Учиха. Но рано или поздно упадет. А там уж… Там уж другой разговор.
Поцелуй.
Короткий, только губы к губам, да дыхание — одно на двоих. Теплое, живое, как у всех людей.
Кисаме хочется расхохотаться, но он молчит, только смотрит внимательно, впитывает в себя, сохраняя, ведь знает же — ненадолго. Учиха породы бабочек-однодневок, такие не должны жить долго. Вспыхнуть ярко, ослепительно, да прогореть до серого пепла, оставив на сетчатке простых смертных шрам-отпечаток, чтоб знали: боги — они существуют, они среди нас.
Кисаме весело от собственных мыслей, от того, что происходит сейчас между ними. Весело и хорошо: в животе теплеет, рот полнится слюной, а в паху терпким и сладким разливается ожидание — будто капля густого меда скатывается от напряженного члена к яичкам, скользит по чувствительному местечку за мошонкой, щекочет меж ягодиц, там, где узкая, словно у невинной бабы, дырка.
Учиха раздевается — стаскивает футболку-сетку, возится с обмотками. Голый, с высоко собранными волосами, он кажется другим, волнующим.
Кисаме приподнимается, позволяя снять с себя все лишнее, чтобы осталась только кожа — серо-синяя кожа в белом узоре рубцов, грубая, пошедшая мурашками. Не от холода, но от возбуждения.
Учиха сползает ниже, разводит ноги Кисаме, задирает их в неловкой, бабьей позе, спокойно и бесстрастно, словно врач. Только у мясников в белых халатах не стоит так отчаянно, с каплями прозрачной смазки.
— Не передумали, Итачи-сан?
Учиха слюнявит два пальца, он осторожен, почти деликатен, насколько может быть деликатным шиноби. Кисаме не чувствует боли, только странное, противоестественное ощущение проникновения. Два пальца, три… Как же давно это было.
Кисаме фыркает, отгоняя видения полутемных казарм и худого, словно бродячий пес, Забузы, нависшего сверху с лоснящимся от пота лицом и неровным, будто в судороге, оскалом рта — перед оргазмом его всегда ломало, как припадочного.
Есть только здесь и сейчас.
Есть Учиха, собирающийся трахнуть его в зад, есть сам Кисаме, распластанный на застиранной гостиничной простыне. Есть старое доброе напарничество: подставь плечо, подставь очко… чему там их учили в Академии?
Явно не такому.
Кисаме выдыхает и прищуривается, когда между ягодиц упирается влажная головка, расслабляется, пропуская чужой хер — тот идет туго, распирает, словно и не тонкий, гладенький член, а сучковатое полено пытаются впихнуть.
Должно быть, как и везде, в этом деле нужна практика — привык же как-то сам Учиха, даже не морщится, когда Кисаме натягивает его по самый корень да смачно шлепает яйцами по белой заднице.
Привык, приноровился, ловит кайф.
Кисаме закрывает глаза, концентрируясь, замыкаясь на своих ощущениях, пытается нащупать тонкую, шершавую нить возбуждения внутри, чтобы схватить пальцами да размотать что есть силы.
Под сомкнутыми веками штрих за штрихом проступает Учиха на четвереньках с высоко задранными ягодицами и алой дыркой меж ними. Раскрытой, сочащейся белым, подрагивающей влажными стенками… В паху теплеет — ухватил.
Кисаме ерзает лопатками по скомканной простыне, ловит пальцами теплый затылок, притягивает Учиху вплотную — губы к губам, тень от длинных ресниц, сорванный выдох.
Чужая слюна чуть горчит — это привкус его, Кисаме, свежей спермы — и вправду, редкая гадость. Кисаме скользит языком глубже, оглаживает изгиб прохладного нёба, ровный полукруг зубов, несильно прихватывает тонкую губу, прокусывает до крови… Учиха замирает на секунду, а потом начинает двигаться, не церемонясь — вбивается так, что Кисаме вздрагивает.
Не только от боли, но и от странного, нарастающего зудом удовольствия, что охватывает весь низ живота, промежность и растянутую, распертую до предела прямую кишку.
Учиха кончает — Кисаме понимает это по расфокусированному взгляду и судорожным, неловким толчкам, по капле пота, скользнувшей вдоль бледного виска. Странно, он думал, что почувствует тепло и влагу чужой спермы, но не чувствует ничего, только острое желание отдрочить себе.
Учиха отваливается в сторону, Кисаме, охнув, разгибает затекшие ноги, елозит мокрой от пота ладонью вдоль побагровевшего ствола. Еще чуть-чуть, еще немного… Он запрокидывает голову и проваливается в короткую, сладкую послеоргазменную темноту.
Хорошо.
Мимо номера по коридору проходят двое, переговариваются негромко, звенят чем-то металлическим, из окна тянет сквозняком и запахом прогорклого масла: через дорогу дешевая забегаловка. Учиха лежит неподвижно, только сердце его неустанным «тудум-тудум» продолжает творить жизнь.
— И как вам?
Шуршит ткань, по плечу будто кошачьей шерстью мажет — волосы Учихи. Кисаме открывает глаза.
— Не так, как с женщиной.
Кисаме хмыкает, вытирает краем простыни живот и между ног — от прикосновения грубой ткани по телу прокатывается неприятное саднящее чувство: складки ануса словно вывернуло наизнанку и теперь жжется, будто перцем присыпало.
Хотя все хуйня — даже болезный Учиха это терпит, перетерпит и он.
— А лучше или хуже? — любопытствует Кисаме.
Учиха стягивает с волос шнурок — черные паутинки зачерчивают тонкими штрихами светлую наволочку.
— Лучше, — подумав, отвечает он. — Нет ощущения несоразмерности, неравенства.
— Это как? — озадаченно морщит лоб Кисаме.
— Женщины хрупкие, особенно гражданские.
Кисаме понимает, о чем говорит Учиха: сжимать рукой, привыкшей крошить металл и камень хрупкую человеческую плоть, — всегда искушение. Искушение стиснуть пальцы покрепче и забавы ради глянуть, как рвется тонкая кожа, как хрустят сухим хворостом кости.
Кисаме смыкает пальцы вокруг предплечья Учихи, сдавливает — усилия хватило бы, чтобы раздробить толстенное бревно. Но ничего не происходит, только остается на белой коже красноватый абрис хватки, да белые лунки — следы от ногтей.
— Да, я об этом, — Учиха понимает его без слов.
Кисаме зарывается носом в черные волосы, вдыхает прохладный сладковатый запах, погружается в дрему.
Вот и потрахались…
 



Источник: http://maksut-fiction.diary.ru/p200624837.htm
Категория: Акацки | Добавил: Natsume-Uchiha (10.06.2018)
Просмотров: 324 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar